Заложники любви. Пятнадцать, а точнее шестнадцать, интимных историй из жизни русских поэтов - Анна Юрьевна Сергеева-Клятис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маршруты их прогулок отражены во многих текстах Пастернака. Чаще всего это парки и скверы Москвы, где жизнь пробуждающейся весенней природы чувствовалась особенно явственно: Нескучный сад, Сокольники, Воробьевы горы. Близость человека с природой, родство с миром Пастернак выразил в названии книги, стилизованном под молитвенные гимны Франциска Ассизского («Сестра моя ночь», «Брат мой день», «Сестра моя смерть»)[111]. В эпиграфе к книге, взятом из стихотворения австрийского романтика Николаса Ленау, объединены все многообразные смыслы книги: «Бушует лес, по небу пролетают грозовые тучи, тогда в движение бури я врисовываю, девочка, твои черты».
21 мая (3 июня) 1917 года Пастернак вместе с Еленой Виноград участвовал в традиционном народном гулянье, посвященном Троицыну дню. По народным поверьям, которые в России часто отодвигают на второй план религиозный смысл праздника, это лучший день в году, чтобы объясниться в любви. Но объяснение поэт заменяет попыткой разбудить героиню, заставить ее пережить «полдень мира» как высшую точку собственной жизни, почувствовать интенсивность происходящего вне и внутри нее. Собственно, и слово «воскресенье», которое, конечно, обозначает точный день церковного праздника, здесь имеет второй смысл, связанный с попыткой воскресить душу возлюбленной:
Грудь под поцелуи, как под рукомойник!
Ведь не век, не сряду лето бьет ключом.
Ведь не ночь за ночью низкий рев гармоник
Подымаем с пыли, топчем и влечем.
Я слыхал про старость. Страшны прорицанья!
Рук к звездам не вскинет ни один бурун.
Говорят — не веришь. На лугах лица нет,
У прудов нет сердца, Бога нет в бору.
Расколышь же душу! Bсю сегодня выпень.
Это полдень мира. Где глаза твои?
Видишь, в высях мысли сбились в белый кипень
Дятлов, туч и шишек, жара и хвои.
Здесь пресеклись рельсы городских трамваев.
Дальше служат сосны. Дальше им нельзя.
Дальше — воскресенье. Ветки отрывая,
Разбежится просек, по траве скользя.
Просевая полдень, Тройцын день, гулянье,
Просит роща верить: мир всегда таков.
Так задуман чащей, так внушен поляне,
Так на нас, на ситцы пролит с облаков.
Воробьевы горы в это время были пригородом Москвы, отведенным для народных увеселений с американскими горками, каруселью, тиром, торговлей мороженым и буфетом. Перед «Воробьевским парком» находилась конечная остановка трамвайной линии. Взгляд лирического героя то поднимается вверх («Видишь, в высях мысли сбились в белый кипень / Дятлов, туч и шишек, жара и хвои»), то опускается к земле («Так на нас, на ситцы пролит с облаков»). Возникает ощущение края мира, обрыва вселенной, что, с одной стороны, обрубает пути к отступлению, а с другой — создает ощущение разомкнутости, открытости «земному простору» и небесным «высям». Как выяснится вскоре, Елена Виноград воспринимала мир совсем иначе, и для нее, живущей только «на одну треть», происходящее не обладало магнетической силой. В одном из писем Пастернаку она признавалась: «Мы с Вами слишком разные, чтобы о жизни говорить. Вам она кажется замысловатой и глубокой, сложной и полной, Вы можете говорить о ней только описательно, восклицаниями, потому что Вы весь в ней. Как человек естественно дышит и не придет ему в голову: “каким образом я дышу”, так и Вы естественно живете, и слишком близки к жизни, чтобы ее анализировать. Я же слишком проста. Поэтому и мне жизнь кажется простой, односложной, односторонней. Я на нее со стороны смотрю, и она мне кажется слишком грубо сколоченной, чтобы что-нибудь значить сама по себе — сама по себе, ей нужно оправданье, смысл. Вы так много в жизни видите, что мой постоянный вопрос: “для чего мы живем” должен был бы казаться Вам диким»[112]. Надо отдать должное не только незаурядному уму Елены, но и ее литературному таланту, — свое мироощущение она излагает удивительно последовательно и отчетливо улавливает различие между собой и Борисом.
Летом 1917 года Елена Виноград уехала из Москвы. Бывая на занятиях Высших женских курсов, она увидела среди объявлений призыв принять участие в создании на местах органов земского и городского самоуправления. Группа собиралась в Саратовскую губернию в город Балашов и близкие небольшие селения. Елена Александровна со своим братом Валерианом записалась в эту группу и в середине июня уехала в деревню Романовку, оставив Пастернаку свою фотографию.
Я живу с твоей карточкой, с той, что хохочет,
У которой суставы в запястьях хрустят,
Той, что пальцы ломает и бросить не хочет,
У которой гостят и гостят и грустят.
Начиная с этого момента о их усложнившихся взаимоотношениях помогают составить представление поэтические тексты Пастернака и сохранившиеся у него письма Елены Виноград, не просто тщательно прочитанные, но снабженные многочисленными маргиналиями адресата. Его едва ли не ежедневные письма Елена Александровна уничтожила. На одно из них, в котором Борис, очевидно, настойчиво пытался перетянуть ее в свою веру и заразить желанием жизни, она отвечала такой с ног сшибающей отповедью: «Ваше письмо ошеломило, захлестнуло, уничтожило меня. Я так и осталась сидеть, не веря своим глазам — все кружилось передо мною. Оно так грубо, Боря, в нем столько презренья, что если б можно было смерить и взвесить его, то было бы непонятно — как уместилось оно на двух коротких страницах. А сколько в нем еще, кроме презренья. Сколько оскорблений, незаслуженных, несправедливых. И что всего больней — я так обрадовалась этому письму, так заулыбалась, что почтальон поздравил меня с праздником. Я подумала: “Милый Боря, опять он первый про меня вспомнил”. <...> Я не сержусь на Вас — Вы тот же милый Боря. Я благодарна Вам за последние дни в Москве — Вы так много дали мне. Надо ли говорить, как дороги мне Ваша книга и первые письма? Я люблю Вас по-прежнему. Мне бы хотелось, чтоб Вы знали это — ведь я прощаюсь с Вами. Ни писать Вам, ни видеть Вас я больше не смогу, потому что не смогу забыть Вашего письма. Прощайте же и не сердитесь. Прощайте. Лена. Пожалуйста, разорвите мою карточку — ее положение у Вас и ее улыбка теперь слишком нелепы»[113].
В начале июля Пастернак отправился вслед за Еленой. В Романовке он пробыл четыре дня, наполненных постоянными разговорами и мучительными попытками выяснить отношения и расставить точки над i. Тяжелым объяснениям с героиней посвящены самые душераздирающие строки в книге:
Дик прием был, дик приход,
Еле ноги доволок.
Как воды набрала в рот,
Взор уперла в потолок.
Молчание, которым героиня «Сестры моей жизни» встречает приезд героя в степь, — лейтмотив их отношений. За его словесным напором постоянно чувствуется ее тягостное молчание, нежелание «ронять слова, как сад янтарь и цедру», отказ от разговора. Природа, заинтересованно участвующая в его непрерывном монологе, сопровождает ее появление бесшумно. Сон — самое естественное ее состояние:
Думал, — Трои б век ей,